восьмое марта - праздник весьма неоднозначный. праздник с забытой историей и полностью утерянным первоначальным смыслом. однако же, ничто не запрещает использовать его в качестве повода воткнуть розочку себе в волосы и разъезжать так по городу, да
«Близкие наши друзья поставили на другую лошадь, чтобы не досадовать на нас, если мы проиграем, и теперь, когда наша лошадь пришла первой, а они ничего не получат, отворачиваются от нас, когда мы проходим мимо, предпочитают смотреть куда-то вдаль, на трибуны.» (с) "Памятка для всадника"
- Читала вчера ночью книгу, так хохотала, так хохотала! Аж боялась, что вас разбужу! - Что ж за книга такая смешная-то, мам? - Джеймс Хэрриот. Случаи из ветеринарной практики...
МартМарт: 1. "Вино из одуванчиков" Рэй Брэдбери (194) 2. "Когда же пойдёт снег?.." Дина Рубина 3. "Старадания юного Вертера" Гете (113) 4. "Голодарь" Ф. Кафка (42)"Голодарь" Ф. Кафка (42): • Первое горе • Маленькая женщина • Голодарь • Певица Жозефина, или мышиный народ 5. "Созерцание" Ф. Кафка (28)"Созерцание" Ф. Кафка (28): • Дети на улице • Разоблачение шаромыжника • Внезапная прогулка • Решительности • Прогулка в горы • Холостяцкое несчастье • Коммерсант • Рассеянный взгляд в окно • По пути домой • Пробегающие мимо • Пассажир • Платья • Отказ • Памятка для всадника • Уличные окна • Желание стать индейцем • Деревья • Быть несчастным 6. "Кары" Ф. Кафка (46)"Кары" Ф. Кафка (46): • Приговор (14) • В поселении осужденных (32) 7. "Ночь нежна" Ф.С. Фицджеральд (353) 8. Новеллы Ф. Кафки (66)Новеллы Ф. Кафки (66): • Блюмфельд, старый холостяк (27) • Свадебные приготовления в деревне (22) • В нашей синагоге (7) • Верхом на ведре (6) • Большой шум (4) 9."Процесс" Ф. Кафка + "Процесс «Процесса»: Франц Кафка и его роман-фрагмент" (263) ≈1105 стр
Стоимость российских активов на международных биржах падает со скоростью света. За 4 часа акции ВТБ подешевели на 18%, Газпрома - на 14%, Лукойла - на 9%. Индекс ММВБ за час снизился на 9,2%. За один сегодняшний день РФ на Европейской фондовой бирже потеряла 2 трлн. рублей, что на 500 млн. рублей больше чем цена Олимпиады в Сочи. Только в Сочи были бюджетные деньги, а здесь деньги реального сектора экономики.
Биржевые индексы фондовых рынков зарубежья нервно дергаются вместе с российскими. Даже на NASDAQ повлияло. Падает реально все, кроме драгметаллов. Золото поднялось за 4 часа аж на 2%. Ну и кроме курса USD, конечно. Этот цветет и пахнет, падла.
И ведь это только начало. Американская биржа открылась часа два назад всего. Глобальная экономика, иди сюда, пожалею.
Жутко громко и запредельно близко«Во-первых, — сказал он, — я не умнее тебя, а просто больше знаю, поскольку я старше. Родители всегда знают больше детей, зато дети всегда умнее родителей».
Он сказал: «Земля падает сквозь галактику. И ты, старина, об этом знаешь. Она постоянно падает в направлении Солнца. В этом и состоит движение по орбите». Тогда я сказал: «Само собой, но зачем тогда гравитация?» Он сказал: «Что значит: зачем гравитация?» — «С какой целью?» — «Кто сказал, что должна быть цель?» — «Никто, в сущности. Но если нет цели, зачем тогда вообще существует галактика?» — «Потому что этому благоприятствуют обстоятельства». — «Нет, чего я не понимаю, так это почему мы существуем? Не как, а почему». Я наблюдал, как светлячки его мыслей движутся по орбите вокруг его головы. Он сказал: «Мы существуем, потому что мы существуем». — «Ты чё?» — «Мы можем сколько угодно воображать галактики, не похожие на нашу, но иных у нас нет».
почему я не там, где тыМоему нерожденному сыну: я не всегда был нем, когда-то я говорил, и говорил, и говорил, и говорил, рта не мог закрыть, безмолвие одолело меня, как рак, это случилось вскоре после моего приезда в Америку, в кафе, я хотел сказать официантке: «Вы сейчас подали мне этот нож совсем как…», но я не смог закончить предложения, ее имя не произнеслось, я еще раз попробовал, оно опять не произнеслось, она была закупорена во мне, как странно, подумал я, как неловко, как горько, как грустно, я достал из кармана ручку и написал на салфетке «Анна», это повторилось два дня спустя, и еще через день, ни о чем, кроме как о ней, я говорить не хотел, это стало происходить регулярно, когда под рукой не оказывалось ручки, я писал ее имя в воздухе, «Анна» — от конца к началу и справа налево, — чтобы собеседник мог прочитать, а говоря по телефону, набирал цифры — 2, 6, 6, 2, — чтобы он услышал то, что сам я был не в состоянии произнести. «И» было следующим словом, которое я потерял, возможно потому, что оно всегда присоседивалось к ее имени, такое коротенькое словечко, такая невосполнимая утрата, вместо него теперь приходилось говорить «амперсанд», ужасно нелепо, а какой выход: «Будьте добры, кофе амперсанд что-нибудь сладкое», — кто согласится на это по своей воле. Слово «хочу» я потерял одним из первых, из чего вовсе не следует, что я перестал хотеть, хотел я даже сильнее, чем прежде, просто мои желания больше нечем было выразить, вместо «хочу» я стал говорить «жажду», «Я жажду две булочки», — говорил я продавцу, но это было не совсем то, смысл моих намерений начал уплывать от меня, как листья, слетевшие с дерева в реку, я был деревом, мир был рекой. Я потерял «ко мне» на вечерней прогулке с собаками, я потерял «славно», пока цирюльник разворачивал меня лицом к зеркалу, я потерял «стыд» — существительное и одновременно сразу все производные от него, вот уж действительно стыдоба. Я потерял «носить», потерял вещи, которые носил: «ежедневник», «карандаш», «карманную мелочь», «бумажник», — я даже «потеря» потерял. Со временем в моем арсенале осталось всего несколько слов, если мне делали приятное, я говорил: «То, что предшествует «пожалуйста»», проголодавшись, я показывал себе на живот и говорил: «Я прямо противоположен сытости», я потерял «да», но сохранил «нет», поэтому на вопрос: «Вы Томас?», отвечал «Не нет», но потом потерял и «нет», я пошел к татуировщику и попросил его написать ДА на ладони моей левой руки и НЕТ на моей правой ладони, ну, что сказать, сказкой свою жизнь я бы после этого не назвал, но она стала сносной, потирая руки в разгар зимы, я согреваюсь от трения ДА о НЕТ, аплодируя, я выражаю восторг путем объединения и разделения ДА и НЕТ, я говорю «книга», раскрывая сдвинутые вместе ладони, каждая моя книга — зыбкий баланс между ДА и НЕТ, даже эта, моя последняя, особенно эта. Рвет ли мне это сердце, еще бы, каждую секунду каждого дня на столько кусочков, что, кажется, их уже не составить вместе, разве мог я подумать, что стану молчаливым, тем более — немым, я вообще о многом не задумывался, все изменилось, клин между мной и моей способностью радоваться был вколочен не миром, не бомбами и горящими зданиями, а мной самим, моими мыслями, раковой опухолью моего нежелания что-либо забыть, блаженно ли неведение, я не знаю, но как же мучительно размышлять, и вот скажи мне, что дали мне мои размышления, в какие божественные дали завели? Я думаю, и думаю, и думаю, мои мысли миллион раз уводили меня прочь от радости, но ни разу к ней не приблизили.
Я подумал о жизни, о своей жизни — замешательства, крошечные совпадения, тени будильников на ночных столиках. Я подумал о своих ничтожных победах и обо всем, что было разрушено на моих глазах, я плескался в море норковых шуб на постели родителей, развлекавших внизу гостей, я потерял единственного человека, с которым мог бы разделить свою единственную жизнь, я оставил нетронутыми тысячи тонн мрамора, я мог бы высвободить из них скульптуры, я мог бы высвободить из мрамора и себя. Я познал радость, хотя ее было слишком мало, но разве радости бывает достаточно? Конец страданий не оправдывает страданий, потому-то у страданий и не бывает конца, во что я превратился, подумал я, ну и дурак, какой глупый и ограниченный, какой никчемный, какой нищий и жалкий, какой беспомощный. Даже мои домашние животные не знают своих имен, что я после этого за человек?
В ту ночь, лежа в кровати, я изобрел специальную дренажную систему, которая одним концом будет подведена под каждую подушку в Нью-Йорке, а другим соединена с резервуаром. Где бы люди ни заплакали перед сном, слезы всегда будут стекать в одно место, а утром метеоролог сообщит, возрос или опустился уровень воды в резервуаре слез, и всем будет ясно, сколько гирь у ньюйоркцев на сердце. А когда случится что-нибудь действительно ужасное — типа нейтронная бомба или даже атака с применением биологического оружия, — заработает жутко громкая сирена, и все бросятся в Центральный парк, чтобы обкладывать резервуар мешками с песком.
— «А почему тебе грустно от красивых песен?» — «В них все неправда». — «Так уж и все?» — «Красота и правда несовместны».Она присела ко мне на кровать, хотя я знал, что она торопится. «Что тебя огорчает?» Я начал загибать пальцы: «Мясные и молочные продукты у нас в холодильнике, кулачные разборки, аварии на дорогах, Ларри…» — «Кто такой Ларри?» — «Бездомный у Музея естественной истории. Он еще всегда говорит: «Честное слово, на еду», когда просит денег». Она повернулась ко мне спиной, и я застегнул «молнию» на ее платье, продолжая перечислять: «То, что ты не знаешь, кто такой Ларри, хотя наверняка видела его сто тысяч раз, то, что Бакминстер только спит, ест и ходит в туалет без всякого raison d'être, уродливый коротышка без шеи, который проверяет билеты на входе в кинотеатр IMAX, то, что солнце рано или поздно взорвется, то, что каждый год на свой день рождения я обязательно получаю в подарок хотя бы одну вещь, которая у меня уже есть, бедняки, которые жиреют, потому что едят жирную еду, потому что она дешевле…» Здесь у меня закончились пальцы, хотя я был еще в самом начале списка, а мне хотелось сделать его подлиннее, потому что я знал, что она не уйдет, пока я не остановлюсь. «…Домашние животные, то, что у меня есть домашнее животное, ночные кошмары, «Майкрософт Виндоуз», старики, которые целыми днями сидят одни, потому что про них все забыли, а им неудобно попросить, чтобы про них вспомнили, секреты, телефоны с крутящимся диском, то, что китайские официантки улыбаются, даже когда им не смешно, и еще, что китайцы владеют мексиканскими ресторанами, а мексиканцы китайскими — никогда, зеркала, кассетники, то, что со мной никто не хочет дружить в школе, бабушкины купоны, вещехранилища, люди, которые не знают про Интернет, плохой почерк, красивые песни, то, что через пятьдесят лет на земле не будет людей…» — «Кто сказал, что через пятьдесят лет не будет людей?» Я спросил: «Ты оптимист или пессимист?» Она посмотрела на часы и сказала: «Я настроена оптимистично». — «Тогда у меня для тебя плохие новости, потому что люди уничтожат друг друга при первой возможности, а это скоро». — «А почему тебе грустно от красивых песен?» — «В них все неправда». — «Так уж и все?» — «Красота и правда несовместны».
Ее ничто не смущало. Я ей так завидовала, потому что сама все время смущалась и страдала от этого. Она обожала скакать на постели. Она скакала столько лет, что однажды на моих глазах на матрасе разошлись швы. Небольшая комната заполнилась перьями. Наш смех не давал им осесть. Я подумала про птиц. Смогли бы они летать, если бы никто нигде не смеялся?
По улице, которая нас разделяла, проехала «Скорая», и я представил того, кто внутри, и что с ним случилось. Как он, типа, сломал лодыжку, выполняя навороченный трюк на скейтборде. Или как умирает от ожогов третьей степени, покрывающих девяносто процентов его тела. А вдруг я его знаю? А вдруг кто-то смотрит на эту «Скорую» и думает, что внутри я? Что если сделать прибор, распознающий всех, кого ты знаешь? Тогда у едущей по улице «Скорой» на крыше могла бы загораться надпись: НЕ ВОЛНУЙСЯ! НЕ ВОЛНУЙСЯ! если прибор того, кто внутри, не распознал приборы тех, кто снаружи. А если распознал, то на «Скорой» могло бы загораться имя того, кто внутри, и либо: НИЧЕГО СЕРЬЕЗНОГО! НИЧЕГО СЕРЬЕЗНОГО! либо, если это что-то серьезное: ЭТО СЕРЬЕЗНО! ЭТО СЕРЬЕЗНО! Еще можно распределить всех, кого ты знаешь, по тому, как сильно их любишь, и если прибор того, кто в «Скорой», распознал прибор того, кого он больше всех любит, или того, кто больше всех любит его, и если у того, кто в «Скорой», по-настоящему тяжелая травма, и он может даже умереть, на «Скорой» могло бы загораться: ПРОЩАЙ! Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ! ПРОЩАЙ! Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ! Еще может быть так, что кто-нибудь окажется первым номером в списках сразу многих людей, и когда он будет умирать, а «Скорая» — ехать по улицам в больницу, на ней постоянно будет гореть: ПРОЩАЙ! Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ! ПРОЩАЙ! Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ!
Нам нужны карманы побольше, размышлял я уже в постели, поджидая, когда истекут семь минут, необходимых нормальному человеку, чтобы заснуть. Нам нужны громаднейшие карманы — такие, чтобы в них умещались наши семьи, и наши друзья, и даже люди, которых нет в наших списках, незнакомые, которых мы все равно хотим защитить. Нам нужны карманы для муниципальных округов и целых городов, карманы, способные вместить всю Вселенную. Но я знал, что карманы не бывают такими большими. В конце концов все потеряют всех. Нет такого изобретения, чтобы это предотвратить, и поэтому в ту ночь я чувствовал cебя, как та самая последняя черепаха, на которой держались все остальные.
Она так часто влюблялась, что начала сомневаться, влюбляется ли вообще или с ней происходит что-то более прозаическое.
Письмо погибло, но его заключительные строчки навсегда остались со мной. Она написала: я бы хотела снова стать девочкой, и чтобы вся жизнь снова была впереди. Я страдала чаще, чем следовало. А радости, которые мне выпали, не всегда радовали. Теперь я бы прожила иначе. Когда я была в твоем возрасте, дедушка купил мне рубиновый браслет. Он был большой и болтался на запястье. Не браслет, а целое ожерелье. Позднее дедушка признавался, что специально просил ювелира сделать его таким. Он хотел, чтобы размер браслета был символом его любви. Больше рубинов — больше любви. Но носить его было мукой. Я вообще его не носила. И вот главное, что я хочу тебе сказать. Если я решу подарить тебе браслет, я сперва дважды измерю твое запястье. С любовью Твоя бабушка
Я прочел первую главу «Краткой истории времени», когда папа был еще жив, и у меня возникли запредельно тяжелые гири на сердце от того, как, в сущности, мало значит человеческая жизнь и как в сравнении со Вселенной и в сравнении с вечностью вообще не важно, что я существую. Когда в ту ночь папа укладывал меня спать и мы обсуждали книгу, я спросил, знает ли он решение этой задачи. «Какой задачи?» — «Того, что наша жизнь так мало значит». Он сказал: «Ну, смотри: что будет, если самолет сбросит тебя посреди пустыни Сахара, и ты возьмешь пинцетом одну песчинку и сдвинешь ее на один миллиметр?» — «Вероятно, я умру от обезвоживания». Он сказал: «Я имею в виду, в тот момент, когда ты сдвинешь песчинку. Что это будет означать?» Я сказал: «Без понятия, а что?» Он сказал: «Подумай». Я подумал. «Ну, типа, что я сдвинул песчинку». — «Из чего следует?» — «Из чего следует, что я сдвинул песчинку». — «Из чего следует, что ты изменил Сахару». — «И что?» — «Что? А то, что Сахара — громаднейшая пустыня. Она существует десятки миллионов лет. А ты ее изменил!» — «Вот это да! — сказал я, садясь на кровати. — Я изменил Сахару». — «Из чего следует?» — сказал он. «Что? Ну, скажи». — «И я ведь не говорю о том, чтобы нарисовать «Мону Лизу» или найти лекарство от рака. Я говорю всего лишь о том, чтобы сдвинуть одну песчинку на один миллиметр». — «Ага?» — «Если бы ты этого не сделал, история человечества пошла бы по одному пути…» — «Угу?» — «Но ты это сделал, и поэтому…» Я встал во весь рост, указал пальцами на фальшивые звезды и крикнул: «Я изменил ход истории человечества!» — «Вот именно». — «Я изменил Вселенную!» — «Точно». — «Я Бог!» — «Ты атеист». — «Меня не существует!»
Уже через несколько месяцев после свадьбы мы стали отводить в квартире места под «Ничто», где каждому гарантировалось абсолютное уединение, мы договорились не замечать этих мест, считать их несуществующим пространством квартиры, в чьих границах каждый сможет временно не существоватьУже через несколько месяцев после свадьбы мы стали отводить в квартире места под «Ничто», где каждому гарантировалось абсолютное уединение, мы договорились не замечать этих мест, считать их несуществующим пространством квартиры, в чьих границах каждый сможет временно не существовать, первое было в спальне, у изножья кровати, мы обозначили его границы на ковре красным скотчем, уместиться в нем можно было только стоя, удобное место для выпадения из реальности, мы знали, что оно есть, но никогда его не замечали, нам так понравилось, что мы решили организовать второе Ничто в гостиной, это казалось необходимым, ведь нередко выпадать из реальности приходится именно там, а иногда из нее просто хочется выпасть, его мы сделали чуть просторнее, чтобы один из нас мог там даже прилечь, мы условились не замечать этот четырехугольник пустоты, его не существовало, а когда один из нас находился внутри, не существовало и нас, на какое-то время этого хватило, но ненадолго, нам понадобились новые правила, в нашу вторую годовщину мы отвели под Ничто всю гостевую спальню, тогда это показалось отличной идеей, порой крошечного клочка в изножье кровати и прямоугольника в гостиной маловато для уединения, дверь со стороны комнаты попала в Ничто, а со стороны прихожей осталась в Нечто, ручка на двери с обеих сторон оказалась ровно посередине. Стены прихожей были Ничто (картинам ведь тоже нужно исчезать, картинам особенно), но сам коридор был Нечто, пустая ванна была Ничто, но наполненная водой — Нечто, волосы на наших телах, конечно же, были Ничто, но стоило им скопиться у водостока, как они становились Нечто, мы старались облегчить себе жизнь, каждым новым правилом старались избавить себя от усилий. Но между Ничто и Нечто начались стычки, по утрам ваза из Ничто отбрасывала тень в Нечто, как напоминание о понесенной когда-то утрате, что ты на это скажешь, ночью Ничто света из гостевой спальни просачивалось под Ничто двери и заливало собой Нечто прихожей, нечего тут сказать. Стало непросто переходить из Нечто в Нечто без того, чтобы не угодить в Ничто, а когда Нечто (ключ, ручка, карманные часы) оказывалось забытым в Ничто, оно становилось его частью, навсегда прекращало существовать, это правило мы не оговаривали, как, впрочем, и почти все наши правила. Настал момент, год или два назад, когда Ничто в нашей квартире победило Нечто, сам по себе этот факт, может, еще и не был проблемой, а даже наоборот, это могло нас спасти. Но стало хуже. Как-то я сидел на диване в гостевой спальне и думал, думал, думал, пока вдруг не осознал, что нахожусь на островке Нечто. «Как я сюда попал, — удивился я, окруженный морем Ничто, — и как мне отсюда выбраться?» Чем дольше мы жили с твоей матерью, тем больше считали, что нам друг про друга и так все ясно, тем реже говорили, тем чаще недопонимали, иногда я считал, что то или иное место в квартире мы отвели под Ничто, в то время как она уверяла, будто мы условились считать его Нечто, наши невысказанные согласия приводили к разногласиям, к страданиям, однажды я начал раздеваться прямо перед ней, это было всего несколько месяцев назад, и она сказала: «Томас! Что ты делаешь!», и я жестом сказал «Я думал, что я в Ничто», прикрываясь одним из своих дневников, и она сказала: «Это Нечто!» Мы достали схему нашей квартиры из шкафа в прихожей и наклеили ее на внутреннюю сторону входной двери, оранжевым и зеленым фломастерами мы отделили Нечто от Ничто. «Это Нечто, — решили мы, — это Ничто». «Нечто». «Нечто». «Ничто». «Нечто». «Ничто». «Ничто». «Ничто».
...порой мне чудится, будто я слышу, как прогибается мой хребет под тяжестью всех тех жизней, которые я не проживаю... я вспоминаю Анну, я все готов отдать, чтобы никогда больше о ней не вспомнить, я дорожу лишь тем, что хочу потерять...
Я дал себе слово, что не уйду, пока ее не увижу, но настал вечер, и я знал, что пора возвращаться домой, как же я ненавидел себя, что мне мешало быть тем, которые остаются?
Иногда мне кажется, что она знает, мне кажется (в мои Наиничтожнейшие минуты), что она меня испытывает: целый день печатает ерунду или вообще ничего не печатает, чтобы посмотреть на мою реакцию, ей нужно подтверждение моей любви, только это всем друг от друга и нужно, не сама любовь, а подтверждение, что она в наличии, как свежие батарейки в карманном фонарике из аварийного набора в шкафу в коридоре.
Она сказала: «Я про себя все знаю». Я кивнул головой, хотя понятия не имел, о чем это она и с чего вдруг. «Мне может не нравиться, какая я, но я про себя все знаю. А моим детям нравится, какие они, но про себя они не знают ничего. Что, по-твоему, хуже?»
Он наклонился и прошептал: «Там привидение». Я прошептал в ответ: «Я не верю в паранормальные явления». Он сказал: «Привидениям все равно, верят в них или не верят», и, даже будучи атеистом, я знал, что он ошибается.
Его квартира была забита всякими штуковинами, которые он насобирал на войнах своей жизни, и я их пощелкал дедушкиным фотиком. Были книги на иностранных языках, и маленькие статуйки, и свитки с зыкинскими рисунками, и банки из-под «Колы» со всего мира, и разные камушки на каминной полке, но, правда, ни одного ценного. В чем была фишка, так это, что рядом с каждым камушком был листок бумаги, сообщавший, где его нашли и когда, типа «Нормандия, 19/6/44», «Хвачен, 09/4/51» и «Даллас, 22/11/63». Это было обалденно, но одно непонятно: на полке еще была куча пуль, но рядом с ними листков не было. Я спросил, как он помнит, откуда какая. «Пуля всегда пуля!» — сказал он. «Но ведь и камень всегда камень», — сказал я. Он сказал: «Совсем нет!» Мне показалось, я его понял, но как-то не до конца, поэтому показал на розы в вазе на столе. «А роза всегда роза?» — «Нет! Роза розе рознь!» А потом я почему-то подумал про песню Something in the way she moves, и спросил: «А песня про любовь всегда песня про любовь?» Он сказал: «Да!» Я задумался на секунду. «А любовь всегда любовь?» Он сказал: «Нет!»
Он сказал: «Это мой биографический индекс! Я его завел, когда еще только начинал писать! Заносил на карточку любое казавшееся важным имя, чтобы о нем можно было легко справиться в будущем!» — «Что вы на них пишете?» — «Пишу имя человека и его биографию одним словом!» — «Одним-единственным?» — «Любого из нас можно уместить в одно слово!» Он стал выдвигать ящички и вынимать из них карточки, одну за другой. «Генри Киссинджер: война! Че Гевара: война! Филип Гастон: искусство! Махатма Ганди: война!» «Но ведь он был пацифистом», — сказал я. «Вот именно! Война! Артур Эш: теннис! Том Круз: деньги! Эли Вайзель: война! Рем Коолхаас: архитектура! Ариэль Шарон: война! Мик Джаггер: деньги! Сюзан Зонтаг: мысль! Папа Иоанн Павел II: война!» «Может, у вас есть карточка и на моего папу?» — «Томас Шелл, так!» — «Так». Он подошел к ящичку «Ш» и выдвинул его до середины. — «Увы! Ничего!» «У вас есть карточка на Мохаммеда Атту?» — «Атта! Это мне точно попадалось! Ну-ка, посмотрим!» Он вытащил карточку и сказал: «Бинго!» «Мохаммед Атта: война!» Я опустился на пол. Он спросил, что случилось. «Ничего, только почему же это на него у вас есть карточка, а на моего папу нет?» — «В каком смысле!» — «Это несправедливо». — «Что несправедливо!» — «Папа был хороший, а Мохаммед Атта — плохой». — «Ну и что!» — «А то, что папа заслуживает карточку». — «Почему ты думаешь, что карточка — это заслуга!» — «Потому что с ней ты биографически значимый». — «Что в этом хорошего!» — «Я хочу быть значимым». — «Девять из десяти значимых людей связаны либо с деньгами, либо с войной!»
Я заглянул в другую комнату, которая, очевидно, была спальней. Более обалденной кровати мне еще видеть не приходилось: она состояла из частей дерева. Ножки были пеньками, края — бревнами, и еще был потолок из веток. Еще она была облеплена всякими металлическими фенечками, типа монетами, булавками и значком с надписью РУЗВЕЛЬТ. «Это из парка дерево!» — сказал мистер Блэк за моей спиной, и я так испугался, что у меня даже руки затряслись. Я спросил: «Вы не сердитесь, что я у вас тут рыскаю?», но, похоже, он не услышал, потому что продолжал говорить: «Рядом с резервуаром росло. Как-то она споткнулась о его корни! В ту пору я еще только за ней ухаживал! Она упала и раскроила руку! Несильно, но я навсегда запомнил! Как же давно это было!» — «А вам кажется, будто вчера, да?» — «Вчера! Сегодня! Пять минут назад! Сейчас!» Он уставился в пол. «Она меня вечно упрашивала бросить репортажи! Я был нужен ей дома!» Он вскинул голову и сказал: «Но меня другое влекло!» Он посмотрел на пол, потом опять на меня. Я спросил: «И как же?» — «Большую часть нашей совместной жизни я с ней вообще не считался! Заезжал домой по дороге с одной войны на другую, бывало, что отсутствовал месяцами! Все война и война!» — «А вы знаете, что за последние 3500 лет цивилизованный мир прожил без войн всего 230 лет?» Он сказал: «Назови мне эти 230, тогда я тебе поверю!» — «Назвать не смогу, но я знаю, что это правда». — «И о каком цивилизованном мире ты говоришь!» Я спросил, почему же он все-таки перестал быть военным корреспондентом. Он сказал: «Я понял, что, на самом деле, хочу только покоя и чтобы рядом была она!» — «И вы навсегда вернулись домой?» — «Жена важнее, чем война! Но вернувшись, первое, что я сделал, не заходя домой, — пошел в парк и срубил это дерево! Была ночь! Я ждал, что кто-нибудь попытается меня остановить, но никто не попытался! Я приволок его домой по частям! Я сделал из него кровать! Мы с женой делили ее все оставшиеся нам годы! Я жалею, что так поздно в себе разобрался!» Я спросил: «Как называлась ваша последняя война?» Он сказал: «Моя последняя война была с этим деревом!»
Что если воду, которая льется из душа, обрабатывать специальным раствором, который бы реагировал на сочетание таких вещей, как пульс, температура тела и мозговые колебания, чтобы кожа меняла цвет в зависимости от твоего настроения? Когда ты жутко возбужден, кожа будет зеленеть, а когда рассержен, само собой, краснеть, а когда у тебя на душе акшакак — коричневеть, а когда тебя осенило — синеть. Все бы сразу видели твое самочувствие, и мы были бы осторожней друг с другом, потому что не будешь же говорить девочке с фиолетовой кожей, что тебя достали ее опоздания, но зато обязательно хлопнешь розового приятеля по плечу и скажешь ему: «Поздравляю!» Еще почему это было бы полезное изобретение, так это потому, что сколько раз бывает, когда ты знаешь, что тебя переполняют разные чувства, но не можешь в них разобраться. Бесит ли это меня? Или только немного напрягает? И эта неразбериха портит тебе настроение, становится твоим настроением, превращает тебя в потерянного серого человека. А благодаря моей специальной воде можно будет посмотреть на свои руки, увидеть, что они оранжевые, и подумать: Я счастлив! Оказывается, все это время я был счастлив! Какое облегчение!
Нельзя отгородиться от грусти, не отгородившись от радости.
Он просил мою фотокарточку. Я себе ни на одной не нравилась. Вот она, драма моего детства. Не бомбежка. А то, что я себе ни на одной фотокарточке не нравилась. Терпеть себя не могла. Мне жаль, что вся жизнь уходит на то, чтобы научиться жизни, Оскар. Будь у меня еще одна жизнь, я бы прожила ее по-другому. Я бы все изменила. Я бы поцеловала учителя музыки, не боясь, что он меня засмеет. Я бы скакала на постели с Мэри, не заботясь о том, как выгляжу. Я бы не стеснялась своих фотокарточек, рассылала бы их тысячами.
ТОМОЯСУ. Когда мне сказали, что ваша организация ищет очевидцев, я решила прийти. Она умерла у меня на руках, повторяя: «Я не хочу умирать». Вот что такое смерть. Неважно, какая на солдатах форма. Неважно, современное ли у них оружие. Я подумала, если бы все видели то, что видела я, мы бы никогда больше не воевали.
Что если натренировать собак-поводырей вынюхивать бомбы, чтобы они стали собаками-повонюхбомбодырями?
Два старика сидели на стульях у входа в магазин. Они курили сигары и смотрели на мир, как в телек.
Руки у нее были в угле, и я заметил, что всюду были рисунки, и на каждом — один и тот же мужчина. Я не стал спрашивать, кем ей приходится мужчина на рисунках, мне и без этого хватало на сердце гирь. Столько раз рисовать можно только того, кого любишь и по кому скучаешь.
— «Я здесь, доктор Файн, потому что у меня невыносимый период в жизни, и это расстраивает маму». — «Надо ли ей расстраиваться?» — «Да нет. Жизнь вообще невыносима».
Я стал изобретать наши будущие дома, по ночам печатал, а утром отдавал ей. Я навоображал десятки домов, одни были заоблачные (башня с остановившимися часами в городе, где застыло время), другие — земные (месчанское поместье за городом с розарием и павлинами), все казались возможными, все были безупречными, не знаю, видела ли их твоя мать. «Дорогая Анна, мы поселимся в доме, который будет стоять на вершине самой длинной приставной лестницы в мире». «Дорогая Анна, мы поселимся в пещере на склоне холма в Турции». «Дорогая Анна, мы поселимся в доме без стен, чтобы всюду, куда бы мы ни пошли, был наш дом». Я изобретал дома не для того, чтобы их улучшить, а чтобы показать ей, что они неважны, мы могли жить в любом доме, в любом городе, в любой стране, в любом веке, и быть счастливы, как если бы весь мир был нашим домом.
Я помню, что потерял равновесие, помню свою единственную мысль: Думай. Пока способен думать, ты жив. Когда я решил, что умираю у подножия Лешвитцерского моста, в голове была единственная мысль: Думай. Мысли вернули меня к жизни. Но теперь я жив, и мысли меня убивают, я думаю, и думаю, и думаю. Я не перестаю думать о той ночи, гроздья красных сигнальных ракет, небо, похожее на черную воду, и как всего за несколько часов до того, как все потерять, я все имел. Твоя тетя сказала мне, что беременна, я обрадовался до небес, нельзя было безоглядно этому отдаваться, сто лет радости могут быть перечеркнуты в одну секунду, я поцеловал ее живот, хотя в нем еще некого было целовать, я сказал: «Я люблю нашего сыночка». Это ее рассмешило, последний раз она так смеялась в тот день, когда мы налетели друг на друга на полпути между нашими домами, она сказала: «Ты любишь абстракцию». Я сказал: «Я люблю нашу абстракцию». В этом вся суть, у нас была одна абстракция на двоих. Она спросила: «Ты боишься?» — «Чего боюсь?» Она сказала: «Жить страшнее, чем умирать». Я вынул из кармана наш будущий дом и отдал ей, я поцеловал ее, я поцеловал ее живот, больше я никогда ее не видел. Когда твоя мать подсела ко мне в булочной на Бродвее, я захотел рассказать ей все, как знать, если бы я сумел, наша жизнь могла сложиться совсем иначе, и сейчас я был бы там, с тобой, а не здесь. Как знать, если бы я сказал: «Я потерял сыночка», если бы сказал: «Я так боюсь потерять то, что люблю, что запрещаю себе любить», это могло сделать невозможное возможным. Как знать, но я не смог, я зарыл в себе слишком многое, слишком глубоко.
Джорджия Блэк из Статен Айленда превратила гостиную в музей жизни своего мужа. Там были его детские фото, и его первая пара обуви, и его старые школьные табели, не такие хорошие, как мои, но неважно. «Вы, мальчики, за последний год мои первые посетители», — сказала она и показала нам крутейшую золотую медаль в бархатной коробочке. «Вот третий вуд, которым он загнал мяч в лунку с одного удара. Страшно этим гордился. Потом несколько недель только об этом и было разговоров. Вот билет на самолет из нашей поездки на Мауи, на Гавайях. Не могу не похвастаться, это была наша тридцатая годовщина. Тридцать лет. Мы решили заново обменяться обетами. Прямо как в рыцарском романе.». «Это характеристика от его командира, — сказала Джорджия, постукивая пальцем по стеклу. — Образцовая. Это галстук, в котором он был на похоронах своей матери, царствие ей небесное. Хорошая была женщина. Это его студенческие письма. Это его портсигар, когда он еще курил. Это его «Пурпурное сердце». У меня возникли гири на сердце, по понятным причинам, типа: а где же все ее вещи? Где ее обувь и ее диплом? Где тени ее цветов? Я принял решение, что не буду спрашивать у нее про ключ, потому что хотел, чтобы она думала, будто мы пришли только в музей, и мне кажется, мистера Блэка посетила аналогичная мысль. «Это его детские ботиночки». «Всем привет», — сказал мужчина в дверях. Он держал две кружки с паром, который поднимался из них, и волосы у него были мокрые. «Ах, ты проснулся!» — сказала Джорджия, забирая у него кружку с надписью «Джорджия». Они поцеловались взасос, а я был, типа: Ты чё, блин, ты чё? «Вот и он», — сказала она. «Вот и кто?» — спросил мистер Блэк. «Мой муж», — сказала она, как если бы он был еще одним экспонатом выставки. Мы постояли вчетвером, глупо улыбаясь, а потом мужчина сказал: «Теперь, полагаю, вы хотите заглянуть в мой музей». Я сказал: «Мы только что заглянули. Все очень здорово». Он сказал: «Нет, Оскар, это был ее музей. Мой в другой комнате».
Я вспомнил про свой мобильник. У меня остается несколько секунд. Кому я позвоню? Что скажу? Я подумал про все, что люди когда-либо друг другу говорят, и как каждый человек умрет — кто-то через миллисекунду, кто-то через несколько дней, или месяцев, или 76,5 лет, если он только родился. Все родившееся обречено на смерть, а значит, наши жизни — как небоскребы. Дым поднимается с разной скоростью, но горят все, и мы в ловушке.
«Я читал в National Geographic про то, как когда животное думает, что может погибнуть, оно напрягается и беснуется. Но когда оно знает, что погибнет, становится совсем спокойным».
«Почему у вашего сообщения нет конца?» — «Я не понимаю». — «Вы мне оставили сообщение. Оно обрывается посредине». — «Наверное, потому что твоя мама подняла трубку». «Моя мама подняла трубку?» — «Да». — «И дальше?» — «В каком смысле?» — «Вы поговорили?» — «Недолго». — «Что вы ей сказали?» — «Я не помню». — «Но сказали, что я к вам приходил?» — «Конечно. Зря?» Я не знал, зря или не зря. Я не понимал, почему мама ничего не сказала мне про этот разговор или хотя бы про сообщение. «А ключ? Вы про ключ ей сказали?» — «Я думала, она знает». — «И про поиск?» Я ничего не понимал. Почему мама ничего не сказала? Не помогала мне? Не волновалась за меня? И вдруг мне все стало ясно. Вдруг я понял, почему, когда мама спрашивала, куда я иду, и я отвечал «По делам», она ничего не уточняла. Зачем уточнять, если она и так знала. Так вот почему Ада знала, что я живу в Верхнем Вест-сайде, а Кэрол испекла печенье к моему приходу, а [email protected] сказал «Удачи, Оскар», когда мы попрощались, хотя я на девяносто девять процентов уверен, что не говорил ему, как меня зовут. Они меня ждали. Мама всех их предупредила. Даже мистера Блэка. Конечно же, он знал, что я к нему приду, потому что она ему сказала. Возможно, она же и попросила его всюду ходить со мной, чтобы мне было веселее, а ей — спокойнее. Может, я вообще ему не нравился? Может, все его крутейшие истории выдуманные? А слуховой аппарат? А кровать с притяжением? Может, пули и розы вовсе не пули и розы? С первого дня. Все. Всё. Наверное, бабушка тоже знала. Наверное, даже жилец. Может, и жилец не жилец? Поиск был пьесой, которую сочинила мама, и она знала финал, когда я был еще в самом начале.
Я хотела быть с ним. С кем-нибудь. Не знаю, любила ли я твоего дедушку. Я любила не быть одна.
Лучше потерять, чем никогда не иметь. Я потерял, никогда не имея.
Жизнь кипела вокруг нас, но не между нами. Я сказала: Что если нам остаться?Я спросила: Что же теперь? Не знаю. Хочешь вернуться? Он отлистнул на «Не могу». Значит, уедешь? Он указал на «Не могу». Что же остается? Мы посидели. Жизнь кипела вокруг нас, но не между нами. Над нами экраны вели учет посадкам и взлетам. Мадрид вылетает. Рио прилетает. Стокгольм вылетает. Париж вылетает. Милан прилетает. Все шли куда-то или откуда-то. Весь мир был в движении. Никто не стоял на месте. Я сказала: Что если нам остаться? Остаться? Здесь. Что если нам остаться в этом аэропорту? Он написал: Все шутишь? Я покачала головой — нет. Как мы можем здесь остаться? Я сказала: Телефоны тут есть — я смогу звонить Оскару и говорить, что со мной все в порядке. Канцтовары есть — ты сможешь покупать ежедневники и ручки. Есть, где поесть. И банкоматы. И туалеты. Даже телевизоры. Без куда и откуда. Без нечто и ничто. Без да и нет.
Я открыл гроб. Я опять удивился, и опять непонятно почему. Я удивился, что папы там не было. У себя в мозгу я знал, что, само собой, его не будет, но в душе, видно, все-таки на что-то надеялся. А может, я удивился запредельности увиденной пустоты. Мне показалось, что я смотрел на словарное определение этого слова.
Он написал: «Я потерял сына». — «Потеряли?» Он показал левую ладонь. «Как он умер?» — «Я его потерял до того, как он умер». — «Как?» — «Я ушел». — «Почему?» Он написал: «От страха». — «Какого страха?» — «От страха его потерять». — «Вам было страшно, что он умрет?» — «Мне было страшно, что ему предстоит жить». — «Почему?» Он написал «Жизнь страшнее смерти».
Наверное, я заснул, но этого не помню. Я столько плакал, что все вокруг слилось. Помню, как она несла меня в комнату. Потом помню себя в кровати. И как она склоняется и смотрит. Я не верю в Бога, но верю, что в мире все жутко сложно, а сложнее того, как она тогда на меня смотрела, вообще ничего нет. Хотя, в сущности, все запредельно просто. В моей единственной жизни она моя мама, а я ее сын.
Ну почему, почему я всегда быстро засыпаю и отлично крепко сплю, кроме тех случаев, когда реально не мешало бы выспаться? Тесты, экзамены, собеседования, важные мероприятия, праздники, поездки в другие страны, в другие города - трам пам пам, сонный тюлень идет к вам. Кроме того, оказывается, крайне неполезно проверять в пять утра емейл, потому что на туда может внезапно прилететь какое-нибудь радостное известие, после которого уж точно заснуть не получится, даже если до этого шансы еще были.
– И будь поосторожнее с Мензисом. Готов поспорить, на следующий год он постарается помешать твоему возвращению. – Глупости, нас с Гартом просто-таки переполняет любовь друг к другу. – Он твой враг, Дональд. – Ничуть не бывало, – сказал Трефузис. – И не будет им, пока я его так не назову. Он может страстно желать этого, может встать предо мной на одно колено и молить об открытой враждебности в самых насильственных ее проявлениях, однако для стычки, как и для случки, необходимы двое. Я сам выбираю себе врагов.
Трефузис с довольным видом наблюдал за ним. – Доброе вино похоже на женщину, – сказал он. – За тем исключением, конечно, что у него отсутствуют груди. Равно как руки и голова. Ну и говорить или вынашивать детей оно тоже не способно. На самом деле, если вдуматься, доброе вино и отдаленно-то женщину не напоминает. Доброе вино похоже на доброе вино. – Я тоже немного похож на доброе вино, – сообщил Эйдриан. – Ты улучшаешься с возрастом? – Нет, – ответил Эйдриан, – просто стоит мне появиться на людях, как я оказываюсь хмельным. – С той только разницей, что тебя укладывают на хранение после распития, а не до.
Мотивационные ораторы, нью эйдж философы, авторы книг по самопомощи, наставники в разнообразных вариациях и прочие деятели личностного развития в один голос утверждают, что все проблемы, которые встречаются нам на жизненном пути, посланы свыше, чтобы чему-нибудь нас научить.
Так вот эти "свыше", судя по всему, не успокоятся, пока я не постигну терпение уровня буддистских монахов. Еще с прошлой весны жизнь просто таки мешками скидывает на меня ситуации, в которых нужно смириться и жрать ждать.
Я отвергала все возможности поступления на подготовительные курсы перед универом, потому что не хотела терять на это год. В итоге осталась и без курсов, и без универа.
Я хотела общаться с человеком и за*бывала его претензиями на тему "хуле ты такой занятый все время", вместо того, чтобы спокойно подождать. В итоге человек смотался заграницу и теперь мне нужно ждать вообще полгода, чтобы получить хоть какую-то возможность с ним увидеться.
Я здорово поиздевалась над своим организмом, пытаясь получить все и поскорее, в итоге заработала только кучу проблем со здоровьем, и буду запускать китайские небесные фонарики от радости, если они окажутся не такими серьезными, как мне вангуют.
Постоянные склоки с родственниками, где тоже приходится проявлять немало самообладания, чтобы не снести кому-нибудь голову в порыве раздражения.
А еще у меня в стал все время тормозить интернет, и это тоже неспроста, да. we live in an amazing, amazing world and it's wasted on the crappiest generation of just spoiled idiots they got their phone and they're like "eeaagh, it... won't..." GIVE IT A SECOND! IT'S GOING TO SPACE!! WOULD YOU GIVE IT A SECOND TO GET BACK FROM SPACE?!
Убей в себе бабищу Люди, да вы, бл#дь, шутите. Живите своей жизнью, занимайтесь любимым делом, любите дорогих людей. Думайте о хорошем, делайте хорошие вещи, которые принесут вам и близким пользу. Не забывайте о взаимности. Не будьте потребителями, не бойтесь работать и создавать сами - для себя и для других, не ожидая и не требуя ничего взамен. Делайте то, чего хотите сами, под свою ответственность, и все ваши претензии к окружающему миру о несоответствии вашим представлениям и фантазиям о нем вскоре рассосутся сами собой. А иначе п#зда. Стыдно за вас.
Источник— Если бы я нашла работу, дело, идеал или человека, который мне нужен, я бы поневоле стала зависимой от всех. Всё на свете взаимосвязано. Нити от одного идут к чему-то другому. И мы все окружены этой сетью, она ждёт нас, и любое наше желание затягивает нас в неё. Тебе чего-то хочется, и это что-то дорого для тебя. Но ты не знаешь, кто пытается вырвать самое дорогое у тебя из рук. Знать это невозможно, всё может быть очень запутанно, очень далеко от тебя. Но ведь кто-то пытается сделать это, и ты начинаешь бояться всех. Ты начинаешь раболепствовать, пресмыкаться, клянчить, соглашаться — лишь бы тебе позволили сохранить самое дорогое. И только посмотри, с кем тогда придётся соглашаться! — Если я правильно понимаю, ты критикуешь человечество в целом… — Знаешь, это такая своеобразная вещь — наше представление о человечестве в целом. Когда мы произносим эти слова, перед нами возникает некая туманная картинка — что-то величественное, большое, важное. На самом же деле единственное известное нам человечество в целом — это те люди, которых мы встречаем в жизни. Посмотри на них! Вызывает ли у тебя кто-нибудь ощущение величественности и важности? Домохозяйки с авоськами, слюнявые детишки, которые пишут всякую похабщину на тротуарах, пьяные светские львята. Или же другие, ничем не отличающиеся от них в духовном отношении. Кстати, можно отчасти уважать людей, когда они страдают. Тогда в них появляется некое благородство. Но случалось ли тебе видеть их, когда они наслаждаются жизнью? Вот тогда ты и видишь истину. Посмотри на тех, кто тратит деньги, заработанные рабским трудом, в увеселительных парках и балаганах. Посмотри на тех, кто богат и перед кем открыт весь мир. Обрати внимание, какие развлечения они предпочитают. Понаблюдай за ними в их дорогих кабаках. Вот оно, ваше человечество в целом. Не желаю иметь с ним ничего общего. — Но, чёрт побери, нельзя же так смотреть на всё! Это совсем не полная картина. Даже в худшем из нас есть что-то хорошее, черта, которая искупает всё остальное. — Тем хуже. Разве можно вдохновиться при виде человека, который совершил героический поступок, а потом узнать, что в свободное время он ходит в оперетку? Или видеть человека, создавшего великую картину, и узнать, что он спит с каждой подвернувшейся потаскухой? — Так чего же ты хочешь? Совершенства? — Или ничего. Поэтому, видишь ли, я и соглашаюсь на ничто. — Это чепуха. — Я остановилась на одном желании, которое действительно можно себе позволить. Это свобода, Альва, свобода. — И что ты называешь свободой? — Ни о чём не просить. Ни на что не надеяться. Ни от чего не зависеть. — А если тебе встретится что-то, чего ты хотела? — Не встретится. Я предпочту этого не заметить. Ведь это всё равно будет частью вашего прелестного мира. Мне придётся делиться им со всеми остальными. А я не хочу. Знаешь, я никогда второй раз не раскрываю великие книги, которые когда-то прочла и полюбила. Мне больно думать, что их читали другие глаза, представлять себе эти глаза. Такие вещи делить ни с кем нельзя. По крайней мере, не с этими людьми. — Доминик, но испытывать к чему-либо столь сильные чувства ненормально. — По-другому я чувствовать не умею. Сильно или вообще никак. (Доминик и Альва)
— Например, твой отец. Я уверен, что он в восторге от твоей новой жизни. Малышка Доминик дружески относится к людям. Малышка Доминик становится наконец нормальной. Он, конечно, заблуждается, но как приятно сделать его счастливым. И некоторых других тоже. Меня, например; хотя ты никогда не сделала бы ничего, чтобы я почувствовал себя счастливым, но всё же, понимаешь ли, у меня есть счастливая способность совершенно бескорыстно извлекать радость из того, что предназначалось отнюдь не мне. (Тухи)
— Таким образом, скрытое значение нашего искусства заключено в том философском факте, что мы имеем дело с ничем. Мы создаём пустоту, сквозь которую должны проходить некие физические тела. Для удобства мы обозначаем эти тела как людей. Под пустотой я понимаю то, что обычно называют комнатами. Таким образом, только недалёкие обыватели считают, что мы возводим каменные стены. Ничего подобного мы не делаем. Как я доказал, мы возводим пустоту. Это ведёт нас к выводу астрономической важности: к безусловному принятию гипотезы, что отсутствие выше присутствия. То есть к принятию того, что не может быть принято. Я выражу это более просто — для ясности: ничто выше, чем нечто. Таким образом, становится ясно, что архитектор не просто каменщик, исходя из того, что кирпич — это в любом случае иллюзия вторичного порядка. Архитектор — это метафизический жрец, имеющий дело с основными сущностями, который достаточно смел, чтобы согласиться с основной концепцией реальности как нереальности, ибо нет ничего и он создаёт ничто. Если это и выглядит противоречием, то ещё не доказывает, что логика порочна, но лишь доказывает существование более высокой логики, диалектику всей жизни и искусства. Если мы захотим вывести неизбежные заключения из этой основной концепции, то придём к заключениям большой социологической важности. Вы сможете понять, что очень красивая женщина стоит ниже некрасивой, грамотный — ниже неграмотного, богатый — ниже бедного, а специалист — ниже человека некомпетентного. Архитектор является конкретной иллюстрацией космического парадокса. Давайте будем скромны в огромной гордости этого открытия. Всё остальное просто чепуха. Слушая это, любой мог уже не беспокоиться о собственной значимости или достоинстве. Самоуважение становилось излишним. (Гордон Л. Прескотт)
— Всё, что ты думаешь, гораздо хуже правды. Они хотят уничтожить храм, но мне, кажется, это безразлично. Может быть, боль настолько велика, что я её уже не чувствую. Но кажется, здесь другое. Если ты хочешь страдать за меня, не страдай больше меня. Упиваться своими страданиями я не могу. Никогда не мог. Существует некий предел, до которого можно выдерживать боль. Пока существует этот предел, настоящей боли нет. Не смотри на меня так. — Где этот предел? — В сознании того, что этот храм создал я. Я его построил. Остальное не так важно. — Ты не должен был его строить. Ты не должен был доводить всё до такого конца. — Это неважно. Даже если его разрушат. Важно только то, что он существовал. (Рорк)
— Могу я назвать ещё один порок, которого вы не испытали? — Какой же? — Вы никогда не чувствовали себя маленьким, глядя на океан. Он рассмеялся: — Никогда. И глядя на звёзды тоже. И на вершины гор. И на Большой Каньон. А почему я должен это испытывать? Когда я смотрю на океан, я ощущаю величие человека. Я думаю о сказочных способностях человека, создавшего корабль, чтобы покорить это бесчувственное пространство. Когда я смотрю на вершины гор, я думаю о туннелях и динамите. Когда я смотрю на звёзды, мне приходят на ум самолёты. (Винанд)
— Интересно рассуждать о том, что заставляет людей так унижать самих себя. Например, ощущать своё ничтожество перед лицом природы. Ты замечала, как самоуверенно звучит голос человека, когда он говорит об этом? Посмотри, говорит он, я так рад быть пигмеем, посмотри, как я добродетелен. Ты слышала, с каким наслаждением люди цитируют некоторых великих, которые заявляли, что они не так уж и велики, когда смотрят на Ниагарский водопад? Они как будто облизывают губы в немом восторге от того, что лучшее в них — всего лишь пыль в сравнении с грубой силой землетрясения. Они словно, распластавшись на брюхе, расшибают лбы перед его величеством ураганом. Но это не тот дух, что приручил огонь, пар, электричество, пересёк океан на парусных судах, построил аэропланы, плотины… и небоскрёбы. Чего же они боятся? Что же они так ненавидят — те, кто рождён ползать? И почему? (Винанд)
Мне не нужны ни служители, ни те, кому служат; ни алтари, ни жертвоприношения, лишь высшее, совершенное, не ведающее боли. Не помогайте мне, не служите мне, но позвольте увидеть это, потому что я в нём нуждаюсь. Не трудитесь ради моего счастья, братья, покажите мне своё счастье — покажите, что оно возможно, покажите мне ваши свершения — и это даст мне мужество увидеть моё.
— Большинство людей строят так, как живут, — для них это рутинное дело, бессмысленная случайность. Немногие понимают, что дом — это великий символ. Мы живём в своём Я, а существование — это попытка перевести внутреннюю жизнь в физическую реальность, выразить её жестом и формой. Для понимающего человека дом, которым он владеет, — выражение его жизни. Если такой человек не строит, хотя и располагает средствами, значит, он ведёт не ту жизнь, которую хотел бы вести. (Рорк)
— Вам приходилось голодать, жить без крыши над головой? — спросил Винанд. — Не раз. — Вы очень переживали? — Нет. — Я тоже. Переживал я из-за другого. Хотелось ли вам, когда вы были ещё юнцом, закричать во всю глотку, не видя вокруг никого, кроме бездарей и лентяев, зная, как много можно сделать, и сделать хорошо, но не имея возможности осуществить свои планы? Не иметь возможности разбить башку этим безмозглым лицемерам. Быть вынужденным подчиняться — а это скверно само по себе, — но подчиняться низшим по духу! Испытывали вы это? — Да. — Приходилось ли вам загонять гнев внутрь, копить его в себе и принимать твёрдое решение любой ценой, даже если тебя растерзают на куски, дожить до того дня, когда сам будешь править людьми, распоряжаться всем и вся? — Нет. — Нет? Вы позволили себе всё забыть? — Нет. Я ненавижу некомпетентность. Вероятно, это единственное, что я ненавижу. Но это не порождало во мне желания править людьми. Как и желания учить их чему-либо. Во мне возникало только одно желание — делать своё дело, идти своим путём, и пусть меня растерзают за это, если так надо. — И вас терзали? — Нет. Во всяком случае по большому счёту. — Вы без гнева смотрите назад? На всё, что было? — Да. (Винанд и Рорк)
— Так много чепухи говорят о человеческом непостоянстве, нестойкости эмоций, — сказал Винанд. — Я всегда считал, что чувство, которое меняется, — это вообще не чувство. Есть книги, которые мне нравились в шестнадцать лет. Я люблю их до сих пор. (Винанд)
— Всё равно как на обеде, на котором мне пришлось присутствовать сегодня. Национальный конгресс рекламодателей. Мне надо дать информацию о нём — бесконечная пустая болтовня. Мне стало там так тошно, что я боялся свихнуться и дать кому-нибудь со зла в зубы. И я подумал о тебе, подумал, что тебя это никак не задевает. Никоим образом. Как будто на свете нет никакого Национального конгресса рекламодателей. Он где-то в пятом измерении и с тобой никак не соотносится. Я подумал об этом, и мне стало легче. — Он прислонился к бюро, скрестив руки. — Говард, как-то у меня был котёнок. Чертяка сильно ко мне привязался, худой, грязный, кожа, шерсть да кости, приблудная тварь, полная блох. Увязался за мной, я его накормил и выгнал на улицу, но на следующий день он был тут как тут, и я оставил его у себя. Тогда мне было лет семнадцать, я работал в «Газете», ещё только учился жить и работать как надо. Мне многое было по зубам, но не всё. Иной раз приходилось туго. Особенно по вечерам. Раз я даже хотел покончить с собой. Не от негодования — негодование только подстёгивало меня. Не от страха. От отвращения, Говард. Такого отвращения, что, казалось, весь мир залило сточными водами, весь мир накрыло помоями, грязь и вонь въелись во всё, поднявшись до неба, проникли даже в мой мозг. И тогда я посмотрел на котёнка и подумал, что он и представления не имеет о том, что мне противно, и никогда не будет иметь. Он был чист — в абсолютном смысле слова, потому что не был способен осознать родство мира. Не могу сказать, какое это было облегчение — попытаться вообразить, что происходит в мозгу этой маленькой твари, попытаться проникнуть в него — в это живое, чистое и свободное сознание. Я ложился на пол, прижимался лицом к животу котёнка и слушал, как он мурлычет. И мне становилось легче… Вот так, Говард. Выходит, я приравнял твою контору к развалившейся стене, а тебя — к бездомному котёнку. Таков уж мой способ оказывать уважение. (Винанд)
— Ты решил взяться за этот проект? — Возможно. Если ты предложишь мне достаточно много. — Говард, всё что хочешь. Всё. Я продам душу… — Продать душу легче всего. Большинство делает это ежечасно. Я попрошу тебя сохранить свою душу — ты понимаешь, что это намного труднее? (Рорк и Китинг)
Было ясно только, что один выступает против всех. Он не имел права на причину. — Он просто маниакальный эгоцентрист, лишённый всякого представления о морали, — сказали: светская дама, которая не осмеливалась даже помыслить о том, какие средства самовыражения остались бы у неё и чем она могла бы похваляться перед друзьями, если бы благотворительность не была добродетелью, извинявшей всё; работник социальной службы, который не нашёл и не мог найти цели в жизни, ибо душа его была бесплодна, но прямо-таки купался в добродетели и пользовался незаслуженным уважением благодаря гибкости своих пальцев, копавшихся в ранах других; романист, которому было бы нечего сказать, если бы у него отняли темы служения и жертвенности, который хныкал на глазах у тысяч своих почитателей, что он их любит бесконечно, и пусть они за это полюбят его, ну хоть чуточку; журналистка, которая только что купила загородный особняк, потому что с нежностью писала о маленьком человеке; маленькие люди, которые хотели слышать о любви, большой, всепобеждающей любви, которая распространяется на всё, прощает всё и разрешает всё; все те, кто мог существовать, только паразитируя на душах других.
Это было проявление солидарности. Светская барышня, зашедшая к педикюрше, домашняя хозяйка, покупавшая морковь у уличного разносчика, бухгалтер, желавший стать пианистом и оправдывающий себя тем, что надо было содержать сестру, бизнесмен, ненавидевший своё дело, рабочий, ненавидевший свою работу, интеллигент, ненавидевший всех, — все братски объединились в удовольствии общего гнева, излечивавшего скуку и отвлекавшего их от самих себя, а они хорошо знали, какое благо отвлечься от самих себя.
— Знаешь ли ты подходящий антоним для Я? Посредственность, Питер. (Тухи)
— Не знаю, какая разновидность дурных манер лучше, — ответил Винанд, бросив шляпу на столик у двери, — прямо сболтнуть правду или отрицать очевидные факты.
Поводок всего лишь верёвка с петлёй на обоих концах.
— Всё зависит только от того, нашёл ли ты нужный рычаг. Если научиться управлять душой хотя бы одного-единственного человека, можно это делать и со всем человечеством. Это душа, Питер, душа. Не кнут или меч, не огонь или оружие. Вот почему Цезари, Аттилы, Наполеоны были дураками и не смогли удержаться у власти. Мы сможем. Душа, Питер, — это то, чем нельзя управлять, она должна быть сломлена. Вбей в неё клин, возьми её в свои руки — и человек твой. Не нужно кнута — он принесёт тебе его сам и попросит выпороть себя. Включи в нём обратный ход — и его собственный механизм будет работать на тебя. Используй его против него самого. Хочешь узнать, как это делается? Послушай, разве я тебе когда-нибудь лгал? Разве ты не слушал всё это годами, но ты не хотел слышать, и это твоя вина, а не моя. Тут много способов. Вот один из них. Заставь человека почувствовать себя маленьким. Заставь его почувствовать себя виновным. Уничтожь его стремления и его целостность. Это трудно. Даже худший из вас ищет идеал. Убей его цельность путём внутреннего подкупа. Направь его на разрушение цельности человека. Проповедуй альтруизм. Говори, что человек должен жить для других. Скажи, что альтруизм — это идеал. Ни один из них не достиг этого, и ни один этого и не хотел. Все жизненные инстинкты восстают против этого. Человек начинает понимать, что не способен к тому, что сам принял как высшую добродетель — и это вызывает чувство вины, греха, сомнение в себе самом. Но раз высший идеал недосягаем, человек постепенно отказывается от всех идеалов, от всех надежд, от всякого чувства личной ценности. Он чувствует, что обязан проповедовать то, чего сам не может делать. Но человек не может быть наполовину добрым или приблизительно честным. Сохранить порядочность очень трудно. Зачем сохранять то, что уже подгнило? Его душа теряет самоуважение. И он твой. Он будет подчиняться. Он будет рад подчиняться — потому что не может верить самому себе, чувствует себя не совсем определённо, чувствует себя нечистым. Это один путь. А вот ещё один. Разрушить ощущение ценности. Разрушить способность различать величие или достигать его. Великим человеком нельзя управлять. Нам не нужны великие люди. Не отрицай понятие величия. Разрушай его изнутри. Великое редко, трудно, оно — исключение. Установи планку на уровне, доступном для всех и каждого, вплоть до самого ничтожного, самого глупого, — и убьёшь желание стараться у всех людей, маленьких и больших. Ты уничтожишь мотив к совершенствованию. Смейся над Рорком и считай Питера Китинга великим архитектором. И уничтожишь архитектуру. Превозноси Лойс Кук и уничтожишь литературу. Подними на щит Айка и уничтожишь театр. Восславь Ланселота Клоуки и уничтожишь прессу. Не пытайся сразу разрушить все храмы — напугаешь людей. Воздвигни храм посредственности — и падут все храмы. Но есть и другой способ. Убивать смехом. Смех — инструмент веселья. Научись использовать его как орудие разрушения. Преврати его в усмешку. Это просто. Позволь смеяться надо всем. Скажи, что чувство юмора — ничем не ограниченная добродетель. Не оставляй ничего святого в душе человека. Убей почитание — и ты убьёшь в человеке героя. Человек не может почитать насмехаясь. Он станет подчиняться, и не будет границ для послушания — ничто не важно, нет ничего серьёзного. Или ещё вот этот способ. Он один из самых важных. Не позволяй людям быть счастливыми. Счастье самосодержательно и самодостаточно. Если люди счастливы, ты им не нужен. Счастливые люди свободны. Поэтому убей радость в их жизни. Отними у них всё, что им дорого и важно. Никогда не позволяй людям иметь то, чего они хотят. Заставь их почувствовать, что само личное желание — зло. Доведи их до такого состояния, чтобы слова «я хочу» стали для них не естественным правом, а стыдливым допущением. Альтруизм весьма полезен для этого. Несчастные придут к тебе. Ты будешь им нужен. Они придут за утешением, за поддержкой. Природа не терпит пустоты. Опустоши душу — и можешь заполнить это пространство, чем угодно тебе. Не понимаю, чем ты так шокирован, Питер. Это один из самых старых способов. Вспомни историю. Взгляни на любую великую этическую систему начиная со стран Востока. Разве все они не проповедуют отречение от личного счастья? Разве за всеми хитросплетениями слов не звучит единственный лейтмотив: жертвенность, самоотречение? Разве ты не способен различить, о чём они поют — «откажись, откажись, откажись, откажись»? Вдумайся в сегодняшнюю моральную атмосферу. Всё приносящее радость — от сигарет до секса, амбиций и выгоды, — всё объявлено аморальным или греховным. Только докажи, что что-то приносит людям счастье, — и оно обречено. Вот до чего мы дошли. Мы связали счастье и вину. И взяли человечество за горло. Брось своего перворождённого в жертвенный огонь; спи на постели, утыканной гвоздями; спеши в пустыню умерщвлять плоть; не танцуй; не ходи в кино по воскресеньям; не пытайся разбогатеть; не кури; не пей. Всё та же линия. Великая линия. Дураки думают, что подобные табу — просто бессмыслица. Какие-то остатки былого, консерватизм. В бессмыслице всегда есть некий смысл, некая цель. Не торопись исследовать безумие — спроси себя, чего им достигают. Каждая этическая система, проповедующая жертвенность, вырастала в мировую и властвовала над миллионами людей. Конечно, следует подобрать соответствующую приправу. Надо говорить людям, что они достигнут высшего счастья, отказываясь от всего, что приносит радость. Не стоит выражаться ясно и определённо. Надо использовать слова с нечётким значением: всеобщая гармония, вечный дух, божественное предназначение, нирвана, рай, расовое превосходство, диктатура пролетариата. Разлагай изнутри, Питер. Это самый старый метод. Этот фарс продолжается столетиями, а люди всё ещё попадаются на удочку. Хотя проверка может быть очень простой: послушай любого пророка и, если он говорит о жертвенности, беги. Беги, как от чумы. Надо только понять, что там, где жертвуют, всегда есть кто-то, собирающий пожертвования. Где служба, там и ищи того, кого обслуживают. Человек, вещающий о жертвенности, говорит о рабах и хозяевах. И полагает, что сам будет хозяином. А если услышишь проповедь о том, что необходимо быть счастливым, что это твоё естественное право, что твоя первая обязанность — ты сам, знай: этот человек не жаждет твоей души. Этот человек ничего не хочет от тебя. Но стоит ему прийти — и ты заорёшь во всё горло, что он эгоистичное чудовище. Так что метод доказал свою надёжность в течение многих столетий. Но ты должен был заметить кое-что. Я сказал: «Надо только понять». Понимаешь? У людей есть оружие против тебя. Разум. Поэтому ты должен удостовериться, что отнял его у них. Выдерни из-под него то, на чём он держится. Но будь осторожен. Не отрицай напрямую, не раскрывай карты. Не говори, что разум — зло, хотя некоторые делали и это, и с потрясающим успехом. Просто скажи, что разум ограничен. Что есть нечто выше разума. Что? И здесь не стоит быть слишком ясным и чётким… Здесь неисчерпаемые возможности. Инстинкт, чувство, откровение, божественная интуиция, диалектический материализм. Если тебя прихватят в самых критических местах и кто-то скажет, что твоё учение не имеет смысла — ты уже готов к отпору. Ты говоришь, что есть нечто выше смысла. Что тут не надо задумываться, а надо чувствовать. Верить. Приостанови разум, и игра пойдёт чертовски быстро. Всё будет, как ты хочешь и когда ты хочешь. Он твой. Разве можно управлять мыслящим человеком? Нам не нужны мыслящие люди.
— Тысячи лет назад люди научились пользоваться огнём. Первый, кто это сделал, вероятно, был сожжён соплеменниками на костре, разводить который сам и научил. Вероятно, его приняли за злодея, имевшего дело с духами, которых люди страшились. Но потом люди освоили огонь, он согревал их, на нём готовили пищу, он освещал их пещеры. Они обрели непостижимый дар, завеса мрака была сдёрнута с земли. Прошли века, и родился человек, который изобрёл колесо. Вероятно, его распяли на дыбе, строить которую он научил своих собратьев. Его изобретение сочли недопустимым вторжением в запретную область. Но прошло время, и благодаря этому человеку люди смогли раздвинуть горизонты своих странствий. Он оставил им непостижимый для них дар, открыл путь в широкий мир. Такой первооткрыватель, человек непокорного духа стоит у истоков всех легенд, записанных человечеством с начала истории. Прометей был прикован к скале, хищные птицы раздирали его внутренности, потому что он украл у богов огонь. Адам был обречён на страдания, потому что вкусил плод древа познания. Какой миф ни возьми, люди всегда осознавали, что у истоков славы человеческого рода стоит кто-то один и этот один поплатился за свою смелость. Во все века были люди, первыми отправлявшиеся в неизведанное, и единственным оружием им служило прозрение. Их цели были различны, но в одном они были похожи: они делали первый шаг по новому пути, они ни у кого ничего не заимствовали, и люди всегда платили им ненавистью. Великие творцы: мыслители, художники, изобретатели — одиноко противостояли своим современникам. Сопротивление вызывала всякая великая идея. Отвергалось всякое великое изобретение. Первый мотор был объявлен глупостью. Аэроплан считался невозможным. Паровую машину считали злом. Анестезию признавали греховной. Но первопроходцы продолжали дерзать, ведомые прозрением. Они сражались, страдали и дорого расплачивались. Но они побеждали. Служение своим собратьям не вдохновляло никого из творцов, потому что собратья отвергали дар, который им предлагали, — он ломал косность их обыденного существования. Истина всегда была для творца единственным стимулом. Истина, постигнутая им, и труд по её воплощению вели его. Симфония, книга, машина, философское откровение, самолёт или здание — в них были его цель и жизнь. Творение, а не те, кто его использует. Творение, а не польза, которую другие извлекают из него. Творение, сообщившее форму истине. Истина была для творца превыше всего — и всех. Его прозрение, сила, смелость проистекали из его духа. Но дух человека — он сам, его сознание. Мысль, чувство, суждение, действие суть функции Я. Творцы не были бескорыстны. Тайна их мощи в том, что она самодостаточна, самообусловлена и самопроизводна. Первопричина, источник энергии, жизненная сила, первичный стимул. Творец никому и ничему не служил. Он жил для себя. И только живя для себя, он мог достичь того, что составляет славу человечества. Такова природа свершения. Человек может выжить, только благодаря своему уму. Он приходит в мир безоружным. Единственное его оружие — мозг. Животные добиваются пищи силой. У человека нет когтей, клыков, рогов, мощных мускулов. Он должен выращивать свою пищу или охотиться на неё. Чтобы выращивать, требуется разум. Чтобы охотиться, нужно оружие, а чтобы изготовить оружие, требуется разум. От этих простейших потребностей до высочайших религиозных абстракций, от колеса до небоскрёба — всё, что мы есть, и всё, что мы имеем, восходит к одному — способности мыслить. Но мышление — свойство индивидуума. Нет такой сущности, как коллективный мозг, нет такой сущности, как коллективная мысль. Согласие, достигнутое группой людей, — это лишь компромисс, усреднение множества частных мыслей. Оно вторично. Первичный акт, мыслительный процесс совершается каждым человеком в одиночку. Можно разделить пищу, но нельзя переварить её в коллективном желудке. Нельзя дышать за другого. Нельзя думать за другого. Все функции тела и духа индивидуальны. Ими нельзя поделиться, их нельзя передать. Мы используем продукты мышления других людей. Мы наследуем колесо и делаем телегу. Телега становится автомобилем. Автомобиль — самолётом. Но по всей цепочке прогресса мы получаем от других только конечный продукт их мысли. Движущей силой выступает способность к творчеству, которая использует этот продукт как материал и делает следующий шаг. Нельзя дать или получить способность к творчеству, одолжить её или поделиться ею. Она принадлежит каждому в отдельности. То, что ею создаётся, составляет собственность творца. Люди учатся друг у друга. Но обучение — лишь обмен материальным. Никто не может дать другому способность мыслить. Но от этой способности зависит выживание. На земле ничто не дано человеку. Всё, что ему требуется, надо произвести. И он сталкивается с главным выбором: есть только два способа выжить — живя своим умом или паразитируя на уме других. Творец творит. Паразит всё получает из вторых рук. Творец стоит лицом к лицу с природой. Паразит прячется за посредником. Творец стремится подчинить природу. Паразит стремится подчинить людей. Творец живёт ради своего дела. Он не нуждается в других. Первичная цепь замкнута в нём самом. Паразит живёт, питаясь из чужих рук. Ему нужны другие. Другие становятся единственным смыслом его существования. Основное, что требуется созидателю, — независимость. Мыслящая личность не может творить по принуждению. Её нельзя взять в шоры, урезать в правах или подчинить каким-либо ограничениям. Ей нужна полная независимость в действиях и мотивах. Для созидателя вторичны все связи с людьми. Главная забота паразита — облегчить связь с другими людьми, чтобы кормиться самому. Он ставит связи и отношения на первое место. И провозглашает, что человек живёт для других. Он проповедует альтруизм. Альтруизм — учение, согласно которому человек должен жить для других и ставить других выше себя. Но человек не может жить ради другого человека. Он не может поделиться своей душой, как не может поделиться телом. Паразит использовал альтруизм как орудие эксплуатации и перевернул основу нравственных принципов человечества. Людям дали исчерпывающие инструкции, как уничтожить творца. Людям внушили, что зависимость — благо и добродетель. Тот, кто пытается жить для других, — иждивенец. Он паразит по природе и делает паразитами тех, кому служит. Эта связь лишь разлагает обоих. Она недопустима в принципе. Её ближайший прототип в реальном мире — раб, человек, который по определению служит своему господину. Если отвратительно физическое рабство, то насколько более отвратительно рабство духовное, раболепство духа. Раб по принуждению сохраняет остатки чести. Его оправдывает то, что он сопротивлялся и считает своё состояние злом. Но человек, добровольно отдающийся в рабство во имя любви, становится самым низменным существом на свете. Он позорит человеческое достоинство и опошляет идею любви. Но в этом суть альтруизма. Людям внушили, что высшая добродетель — не созидать, а отдавать. Но нельзя отдать то, что не создано. Созидание предшествует распределению, иначе нечего будет распределять. Интересы творящего выше интересов пользователя. Но нас учат восхищаться в первую очередь паразитом, который распоряжается чужими дарами, а не человеком, благодаря которому эти дары появились. Мы восхваляем благотворительность и не замечаем созидания. Людям внушают, что их первая забота — облегчать страдания ближних. Но страдание — болезнь. Видя боль, люди стараются облегчить её. Но провозглашая сострадание высшим критерием добра, страдание превращают в важнейшее дело жизни. И вот уже люди хотят видеть страдания других, чтобы самим быть добродетельными. Такова природа альтруизма. Но созидателя заботит не болезнь, а жизнь. Трудами созидателей искоренялись одни болезни за другими, болезни телесные и душевные; созидатели принесли больше облегчения страдающим, чем любой альтруист. Людей учили, что соглашаться с другими — добродетель. Но творец не согласен. Людей учили, что добродетельно плыть по течению. Но творец идёт против течения. Людям внушали, что добродетельно держаться вместе. Но творец держится в одиночестве. Людям внушали, что Я человека — синоним зла, что бескорыстие — идеал добродетели. Но творец — эгоист в абсолютном смысле, а бескорыстный человек — тот, кто не думает, не чувствует, не выносит суждений и не действует. Всё это — свойства личности. Тут подмена понятий смертельно опасна. Суть проблемы была извращена, и человечеству не оставили выбора… и свободы. Как два полюса ему предложили два понятия — эгоизм и альтруизм. Сказали, что эгоизм означает жертвование интересами других в угоду себе, а альтруизм — жертвование собой для других. Этим человека навечно привязывали к другим людям и не оставляли ему никакого выбора, кроме боли — собственной боли, переносимой ради других, или боли, причиняемой другим ради себя. К этому добавляли, что от самоуничижения надо испытывать радость, и ловушка захлопывалась. Оставалось принять мазохизм в качестве идеала — как альтернативу садизму. Это был величайший обман, которому когда-либо подвергали человечество. Зависимость и страдание были навязаны людям как основа жизни. Но выбор — не между самопожертвованием и господством. Выбор — между независимостью и зависимостью. Кодекс созидателя или кодекс паразита. Вот дилемма. В основе её — выбор между жизнью и смертью. Кодекс творца исходит из интересов мыслящей личности, что обеспечивает человечеству выживание. Кодекс паразита исходит из потребностей рассудка, не способного к выживанию. Хорошо всё, что исходит от независимого Я. Плохо всё, что порождено зависимостью человека от других людей. В абсолютном смысле эгоист отнюдь не человек, жертвующий другими.Это человек, стоящий выше необходимости использовать других. Он обходится без них. Он не имеет к ним отношения ни в своих целях, ни в мотивах действий, ни в мышлении, ни в желаниях, ни в истоках своей энергии. Его нет для других людей, и он не просит, чтобы другие были для него. Это единственно возможная между людьми форма братства и взаимоуважения. Различна мера способностей, но основной принцип един: мера независимости человека, инициативности и преданности своему делу определяет его талант как работника и ценность как человека. Независимость — вот единственный критерий его значимости и достоинства. То, что человек есть и во что он ставит себя, а не то, что он сделал или не сделал для других. Нет замены личному достоинству, и нет иной шкалы для его оценки, кроме независимости. В честных отношениях нет места жертвенности. Архитектору нужны заказчики, но он не подчиняет свой труд их желаниям. Они нуждаются в нём, но они заказывают ему дом не для того, чтобы загрузить его работой. Люди обмениваются своим трудом ради взаимной выгоды, со взаимного согласия, каждый по собственной воле, когда их личные интересы совпадают и обе стороны заинтересованы в обмене. Если же у них нет желания, они не обязаны иметь дело друг с другом. Это единственно верная форма отношений между равными. Иное — отношения раба и господина или жертвы и палача. Нет совместного труда с согласия большинства. Всякое творческое дело выполняется под руководством чьей-то одной мысли. Чтобы возвести здание, архитектору требуется множество исполнителей. Но он не ставит свой проект на голосование. Они работают вместе по общему согласию, и каждый свободен в своём деле. Архитектор использует сталь, стекло, бетон, произведённые другими. Но эти материалы остаются просто сталью, стеклом, бетоном, пока он не пустил их в дело. То, что он делает из них, уже личный продукт, его личная собственность. Такова единственная модель правильного сотрудничества людей. Первейшее на земле право — это право Я. Первейший долг человека — долг перед собой. Его нравственный долг — никогда не отождествлять свои цели с другой личностью; нравственный закон — делать то, что он хочет, при условии, что его желания в основе своей не зависят от других людей. Это включает всю сферу его творческих способностей, разума, труда. Но это не относится к бандиту, альтруисту или диктатору. Человек мыслит и трудится один. Человек один не может грабить, эксплуатировать или править. Рабство, эксплуатация, господство предполагают наличие жертвы, а это предполагает зависимость, то есть сферу деятельности паразитов. Правители не эгоисты. Они ничего не создают. Они существуют полностью за счёт других. Их цель в их подданных, в порабощении. Они столь же зависимы, как нищий, бандит или работник соцобеспечения. Форма зависимости несущественна. Но людям внушили, что нетворцы — тираны, императоры, диктаторы — олицетворение эгоизма. Этот обман был нужен, чтобы принизить и уничтожить Я в себе и других. Целью этого обмана было покончить с творцами. Или обуздать их, что то же самое. Испокон века противостоят друг другу два антагониста — творец и паразит. Когда первый творец изобрёл колесо, первый паразит изобрёл альтруизм. Творец, отвергнутый, гонимый, преследуемый, эксплуатируемый, упорно шёл своим путём, вперёд и вперёд, и тащил за собой всё человечество. Паразит ничем не содействовал прогрессу, он ставил палки в колёса. У этого конфликта есть другое название: индивидуум против коллектива. «Общее благо» коллектива — расы, класса, государства — состояло в требовании и оправдании всякой тирании над людьми. Всё самое страшное в мировой истории свершалось во имя человеколюбия. Какой акт эгоизма привёл к кровопролитию, сравнимому с тем, что учиняли апологеты альтруизма? Где искать причину — в человеческом лицемерии или в самой сути принципа? Самые беспощадные мясники были правдивыми людьми. Они верили в гильотину и расстрел как верный путь к идеальному обществу. Никто не подвергал сомнению их право на убийство, поскольку они убивали ради гуманизма. Было признано, что можно пожертвовать одним человеком ради другого. Меняются действующие лица, но трагедия идёт своим ходом. Гуманист начинает признанием в любви к человечеству и кончает морем крови. Так было и так будет до тех пор, пока люди верят, что бескорыстное есть дело доброе. Это даёт гуманисту право действовать и вынуждает его жертвы к смирению. Но посмотрите на результат. Единственно верный лозунг человеческих отношений — руки прочь! Это и есть единственное добро, которое люди могут делать друг другу. А теперь посмотрите, чего добилось общество, построенное на принципах индивидуализма. Возьмите нас, нашу страну, благороднейшее из государств в человеческой истории, страну величайших достижений, благополучия и свободы. Наша страна не строилась на принципе бескорыстного служения, жертвенности, самоотверженности или иных постулатах альтруизма. Она основана на праве человека строить счастливую жизнь. Творить собственное счастье, а не чьё-то. Личный, частный, эгоистичный мотив. И обратитесь к результатам. Обратитесь к собственной совести. Это древний конфликт. Люди приближались к истине, но всякий раз отвергали её, и цивилизации гибли одна за другой. Цивилизация — это движение к первостепенному праву личности. Вся жизнь дикаря проходит на глазах общества, она управляется племенными законами. Цивилизация — процесс освобождения человека от людей. Ныне коллективизм — закон паразита, второсортного человека, древнее чудовище, сорвавшееся с цепи и опьяневшее от власти. Оно низвело людей до уровня невиданного ранее интеллектуального бесчестья. Оно разрослось до невероятных, беспрецедентных масштабов. Оно напоило умы ядом. Оно поглотило большую часть Европы. Его волны захлёстывают и нашу страну. Я архитектор. Я знаю, что будет с сооружением, поскольку знаю принцип, на котором оно зиждется. Мы движемся и уже близки к обществу, в котором я не могу позволить себе жить. Теперь вы знаете, почему я взорвал Кортландт. Я спроектировал Кортландт. Я дал его вам. Я разрушил его. Разрушил, потому что такова была моя воля. Я не позволил ему существовать. Это было чудовище и по форме, и по содержанию. Я должен был уничтожить и то и другое. Его форма была изуродована двумя посредственностями, которые присвоили себе право усовершенствовать то, что было создано не ими и было им не по плечу. Им позволено было сделать это по негласному правилу, что бескорыстное назначение здания превыше всего. Я взялся спроектировать Кортландт, чтобы увидеть воплощение своего замысла — не для каких-либо иных целей. Только эту цену я назначил за свой труд. Он не был оплачен. Я не виню Питера Китинга. Он был беспомощен. У него был контракт. Им пренебрегли. Ему обещали, что предложенное им сооружение будет возведено согласно проекту. Обещание не сдержали. Стремление людей к тому, чтобы их труд уважали, считались с их мнением, теперь объявили чем-то несущественным, не стоящим внимания. Вы слышали, что заявил прокурор. Почему здание было обезображено? Без всякой причины. Такие действия всегда беспричинны, разве что за ними стоит тщеславие профана, посягающего на чужое достояние, духовное или материальное. Кто позволил им сделать это? Никто, в частности среди множества чиновников. Никто не нёс ответственности и некого призвать к ответу. Таков характер всех коллективных действий. Я не получил оплаты, которую просил. Но хозяева Кортландта получили от меня то, что хотели. Им нужен был проект, по которому можно возвести здание с наименьшими затратами. Они не нашли никого, кто бы удовлетворил их запросы. Это мог сделать я, и я это сделал. Они воспользовались моим трудом и сделали так, что я предложил им его как дар. Но я не альтруист. Я не раздаю дары такого рода. Утверждают, что я разрушил жилище для обездоленных, но забывают, что, если бы не я, у обездоленных не было бы возможности иметь такой дом. Тем, кто хлопотал о бедняках, пришлось обратиться ко мне, человеку, который никогда о них не хлопотал, обратиться за моей помощью, чтобы помочь беднякам. Полагают, что бедность будущих жильцов давала им право на мой труд. Что их положение обязывало меня к участию. Что помочь им было моим долгом, от которого я не мог уклониться. Таково кредо коллективизма, который захлестнул мир. Я вышел заявить, что не признаю чьего-либо права ни на одну минуту моего времени. Ни на одну частицу моей жизни и энергии. Ни на одно из моих свершений. И не важно, кто заявит такое право, сколько их будет и как сильно они будут нуждаться во мне. Я вышел заявить, что я человек, существующий не для других. Заявить это необходимо, ибо мир гибнет в оргии самопожертвования. Я заявляю, что неприкосновенность созидательных усилий человека намного важнее всякой благотворительности. Те из вас, кому это непонятно, губят мир. Я пришёл изложить свои условия. На иных я отказываюсь существовать. Я не признаю никаких обязательств перед людьми, кроме одного — уважать их свободу и не иметь никакого отношения к обществу рабов. Я готов отдать моей стране десять лет, которые проведу в тюрьме, если моей страны больше не существует. Я отдам их в память о ней и с благодарностью к ней такой, какой она была. Это будет актом верности моей стране и актом отказа жить и работать в той стране, которая пришла ей на смену. С моей стороны это акт верности каждому творцу, когда-либо жившему и пострадавшему от сил, несущих ответственность за Кортландт, который я взорвал. Каждому мучительному часу одиночества, изгнания, осуждения и душевной муки, которые им пришлось испытать, но и каждой битве, в которой они победили. Каждому творцу, чьё имя известно, и тем, кто жил, боролся и погиб непризнанным. Каждому творцу, уничтоженному физически или духовно. Генри Камерону и Стивену Мэллори. И человеку, который не хочет, чтобы его имя было названо, но он сидит в этом зале и знает, что я говорю о нём.
Четыре дня назад я полночи провел рыдая и проклиная все вокруг на чем свет стоит, а сегодня прихожу к людям в образе Бога Оптимизма и вдохновляю на новые начинания. Я такой переменчивый котик.
Подруге в день рождения пожелали "сбывания мечт"... "сбыча" и "сбыточность" - это уже не ново, а вот "сбывание"... Кому бы сбыть свою мечту, короче, чтобы за меня ее быстренько осуществили?